Научные труды
Война как всеобщее безумие
В крайне идеологизированной Чечне эта тема была далеко не самой актуальной, но от этого не менее важной и интересной для понимания местного общества, разорванного войной. Версия коллективного заблуждения стала актуальной среди глубоко травмированных людей, привычная социальная среда которых была полностью разрушена не только войной, но и тем, что сразу последовала за нею. А именно – отчаянная борьба за власть, за привилегии, за доходные места, за право командовать людьми и вершить над ними суд по каким-то новым для них законам и т.п.
После войны ситуация стала более обнаженной, ибо разделила общество на тех, кто воевал, т.е. имел право на все, и на тех, кто не воевал, т.е. должен был подчиняться «ветеранам войны». Почти в каждом селе появился такой «ветеран» с оружием и, как рассказывала Хеда Абдуллаева, в ее селе теперь все должны были идти к нему «искать правду» и решать споры, если их не могла решить местная власть. «А он только сидел со своим автоматом и указывал, что и как надо делать, хотя совсем ничего не понимал и его совсем никто не уважал до войны».
В послевоенной Чечне сложилась совсем другая социальная иерархия и поведенческая норма, которую население не могло принять или вынуждено было принимать, оказавшись заложником вооруженной секты. Чеченцы стали сравнивать свою жизнь с жизнью африканских племен (выученной, конечно, из учебников) и все больше думать о своей новой судьбе, которая внушала тревогу и вызывала внутреннее отторжение. Отсюда мотив «племенного одичания», который близок нашему тезису о демодернизации, хотя их смыслы различаются. Здесь же мотив «похоже, мы основательно заблудились».
У меня сын оглох. Сам я контужен. Памяти не стало совершенно. Спрашивается, ради чего же мы воевали. После войны все пошли просить себе должности, все ринулись занимать себе кресла «халимов». Однако большинство этих людей малограмотные или вовсе неграмотные. Они никогда не работали в аппарате. И не имеют понятия о службе. Они путают свой собственный дом с государственным учреждением. А у их домов выстраиваются длинные очереди искателей мест. И все это родственники. Должно быть, в Африке вожди ведут себя так же. Но тогда это не государство, а разрозненные племена. До государства мы не доросли. Спрашивается, за что же мы воевали? И хотя сыновья мои и получили должности, я все-таки иногда сомневаюсь, что мы построим государство. Должно быть и другие люди задумываются об этом так же, как и я. И чтобы уйти от ответа на вопрос о том, ради чего загубили столько народа, отвечают – за свободу.
Опять же другой вопрос: какая же это свобода, если командиры обзавелись дворцами на сотни тысяч долларов. А простой народ от голода, нищеты и безысходности впал в самое настоящее отчаянье. Но тогда командирам неспокойно спать в своих особняках и пировать в сообществах все новых и новых жен. Теперь у командиров пошла мода: они соперничают друг с другом по количеству жен. Благо, в исламском государстве разрешено иметь их минимум четыре. А ведь есть еще много честолюбивых молодых людей, которым повезло меньше, и которые непременно попытаются счастье себе отвоевать, отвоевать себе местечко под солнцем власти, потеснив, а то и убрав нынешних владетелей. А это значит, что ни свободы, ни стабильности у нас не предвидится в обозримом будущем.
Вообще, я думаю, что люди без образования никогда не построят государства. Надо бы собирать грамотных, знающих людей, приглашать, ставить их к управлению. А теперешние власти боятся умных, толковых работников. Они ставят себе задачей обеспечить местечками всех боевиков и ни слова не говорят о том, что общество должно объединиться ради построения первого государства. Они думают, что в государстве может сосуществовать вместе несколько дружин, но так в истории нигде не было. Но если это понимаю я, всю жизнь проработавший в торговле и в кооперации, то почему до этого не доходят те, кто претендует на высшую власть. В общем, получаются неувязки. Похоже, мы основательно заблудились. И опять же из страха за невозможность ответить на вопрос за что, ради чего погубили столько народу, говорим, что совершили революцию, завоевали свободу (Висит М.).
Тема безумия и обмана дополняется мотивом театра абсурда, в который превратилась послевоенная Чечня. Этот абсурд видится все в той же новой несправедливости и низменности людских побуждений даже в условиях тотального насилия. О том, что в результате войны «люди мало изменились», что они по-прежнему прежде всего пекутся о личном благе, некоторые чеченцы высказывались еще в ходе войны:
Отношение к любой войне крайне негативное. Нет вопроса, который нельзя было решить за столом переговоров. Это большая трагедия. Но мне казалось, что люди, пройдя этот ад станут нравственно чище, пересмотрят ценности. Когда в феврале 1995 года я попал в Грозный, то был удивлен и буквально заболел от того, что мои соседи говорили не о разрушенном городе, а о том, что у них украли. Война изменила не всех (Рамзан Дж.).
Мое же родное село Х. втрое меньше и там боевиков не было. Но с началом лета его разбили вдребезги, а на Алерой не попал ни один снаряд или бомба. В нашем селе муфтий республики живет. Война во всю бушевала, а он себе новый дом мрамором отделал. Так этот дом единственный в нашем селе, куда даже шальная пуля не залетела. Я все в толк не мог взять, как же это так: маленькие, скромные домики, как мой, например, да и вообще село наше незавидное, если не считать хором муфтия, разбили в щепы, а с. Алерой осталось нетронутым. Думаешь, что российские не знали, что там начальник штаба вместе с боеспособными, опытными подразделениями?! Знали, но не трогали. Тут я в конец запутался. Странная это какая-то война. Вроде бы и правдишняя, ведь столько народу поубивало, беда-то какая. А вместе с тем, вроде бы и театр. Не по-настоящему воюют, а как бы играют в войнушку (Исмаил К.).
Это, кстати, побуждает нас рассматривать войну не только в привычной драматизации иррациональности и изначальной антисоциальности, но и как конструируемую человеком часть его культурного перфоманса. Война и насилие есть часть жизни, а не домен смерти. А значит, у нее есть собственная легитимация, т.е. «оправдательное объяснение» или «объяснительное оправдание». Хотя бытовое сознание соглашается с этим тезисом очень трудно. Оно скорее склонно предложить мифопоэтические версии, вплоть до литературных заимствований. Одна из таких ссылок на Сервантеса чрезвычайно интересна:
Семью в горы переправил, отвоевался. Потом разыскали меня, просили вернуться. Сказал – нет. Я уже по возрасту не военнообязанный. И такое во мне отвращение к войне, да и теперь к роду человеческому. Устроился вот охранником, другой работы нету. Хотел было в лесники податься (я сам из горных чеченцев), да и какой уж там лес остался. Самые ценные породы порубили на дрова пока шла война, развязанная Дудаевым, и не было других источников тепла. Однако войне угодно было достать меня еще раз в августе 1996 года. В то, что это была война настоящая, правдишняя, может быть, и не верилось бы, если бы не погубили столько народу, не порушили города и села. Вот возьми ты, и бригадные генералы, и генералиссимус, и фронты, и прочая чепуха – это, вроде бы, игра. Помнится, читал я про Дон Кихота, как он с великанами сражался. У него как бы зрение помутилось. Так и Дудаев с генералами в войнушку играл, а у народа зрение помутилось. И побили этот народ смертным боем. Мне поначалу жалко было народ-то этот. Ни за что ведь гибнет (Кюра)
Таким образом, мы рассмотрели проблему насилия в альтернативном контексте, т.е. прежде всего как набор человеческих действий, норм и идей в конкретном социо-культурном (чеченском) контексте. Нас интересовали прежде всего внутренние объяснения и мотивы, а не какая-либо цельная теория насилия, которой до сих пор не существует прежде всего по причине крайней дискретности данного феномена. Один из наших общих выводов состоит в том, решающим моментом в объяснении насилия и конфликта является само понятие контекста как методологического условия, которое в свою очередь вытекает из признания первичности конкретной социальной ситуации в интерпретации человеческих институтов и поведения. Главное – это изучение в различных социальных средах человеческих реакций и действий в ответ на общие экзистенциальные проблемы, включая войну. Именно это методологическое условие позволило гораздо адекватнее взглянуть на чеченскую войну с точки зрения самих чеченцев, а не их самозванных вождей, полуобразованных идеологов и полевых командиров. Масштаб пережитого и совершенного (отчасти самими чеченцами) насилия действительно поразителен и выглядит внешне иррациональным и, безусловно, социально и морально не легитимным. Однако само чеченское общество в условиях войны демонстрирует социальность, хотя и сильно нарушенную, суть которой в установке на кооперативное и мирное поведение. Феномен демодернизации проявился в том, что чеченское общество оказалось (вернее, позволило себя сделать) заложником крайне малой части протагонистов насильственного сценария и довольно мощной когорты участников новых геополитических соперничеств, осуществляющих глобальную «декоммунизацию» и «деколонизацию», а также «доисламизацию». Даже окончание войны в 1996 году не позволило освободить чеченское общество от избранного не им самим бремени передового отряда борцов против «последней империи». В послевоенной Чечне мы не обнаружили позитивного мира, что вполне могло вызвать новый цикл тотального насилия, т.е. новую войну. Обычного насилия в Чечне оставалось и без того более чем достаточно все послевоенные годы.
Последние события в Чечне подтвердили, что существует, и возможно, не только тотальное циклическое насилие (т.е. как историческое продолжение предыдущего), но и утрата способности общества оказывать влияние на этот процесс. Такое общество и в такой ситуации платит слишком непомерную цену за то, что становится полем насилия. Более того, мы имеем основания говорить, что расхожая истина, гласящая, что «народ – всегда прав» и простые люди всегда против войны и насилия, должна подвергнуться некоторой корректировке. Могут складываться ситуации, когда насилие не только навязано большинству населения со стороны вооруженного меньшинства и воинственных политиков, но когда довольно широкие круги населения соучаствуютв насилии и извлекают из этого определенную выгоду. Трудно поверить, что масштабная практика захвата и использования заложников и пленников-рабов в современной Чечне происходила без непосредственного участия не только некоторых высших чеченских лидеров, включая вице-президента Ваху Арсанова, почти всех полевых командиров, контролировавших со своими командами отдельные населенные пункты и районы, но и массы рядовых граждан, которые наблюдали данную практику и прямо участвовали в содержании и использовании труда заложников. Они же и получали часть дивидендов от продажи или обмена заложников. Последний момент изучен недостаточно, но наши данные говорят о том, что в период 1996–1999 гг. полученные и поделенные среди участников и родственников деньги от выкупа заложников составляли один из основных источников доходов многих чеченских семей, хотя не все предпочитали говорить об этом вслух и даже внутренне признавать преступное происхождение денег. Некоторые находили свое философское, политическое и даже этнографическое оправдание практики захвата людей с целью использования их труда и получения денежного выкупа. Другими словами, на примере современной Чечни мы имеем ситуацию, когда по крайней мере значительная часть общества, пребывающего в состоянии конфликта и социально-политического кризиса, оказывается не жертвой, а участником и исполнителем насилия. Здесь действует не просто принуждение или прямая угроза со стороны инициаторов, а осознанная позиция, которая свидетельствует о массовой моральной деградации. Кризис морали среди масс рядовых граждан и массовое насилие тесно связаны между собою. Одна из чеченских женщин открыто высказывается с экрана российского телевидения: «мы никогда не выдадим своих, и если боевики придут в село, то мы их спрячем и накормим». Для симпатизирующих чеченскому сопротивлению журналистов подобное заявление не более чем «поддержка населением движения сопротивления». Для нашего анализа – это явное стирание грани между криминальными исполнителями насилия и так называемым «гражданским населением», которое всегда и безоговорочно есть предмет заботы противников насилия и защитников прав человека. Эта женщина безусловно является участником акта насилия (в данном случае войны в Чечне), как и любая другая, которая кормит сидящего в яме или в подвале заложника и засталяет его работать, вместо того, чтобы отпустить на волю.
При такой ситуации глубоко эмоциональной вовлеченности и прямого соучастия в практике насилия достаточно широких слоев населения, делающих это не только по принуждению, а по моральным установкам и по материальной выгоде, внутренние ресурсы прекращения практики насилия крайне ограничены. «Мы в нашем селе знали, что никто не держит заложников, а если бы узнали, то ему было бы плохо», – сказала мне одна из жительниц села Беной-Юрт Надтеречного района. Но такие села с подобным моральным настроем жителей в Чечне были единичны. В большинстве сел, особенно в горной местности, еще до конфликта дома строились с многоэтажными бетонными подвалами, в том числе и рассчитанные на насильственное содержание в них людей. Едва ли владельцы этих подвалов могут убедить кого бы то ни было, что они рассчитаны исключительно на хранение солений и варений. Как и когда в сравнительно недавние времена, а особенно в последние годы открытого конфликта, произошел этот достаточно массовый поворот в ментальности чеченцев по отношению к использованию рабского труда и торговли людьми? Может быть, это произошло еще до начала «национальной революции», когда предприимчивые и располагавшие деньгами чеченцы в 1960–80е гг. стали строить в горных и предгорных селах обширные дома и вести солидное частное хозяйство, требовавшие дополнительной рабочей силы, которую легко поставляли лица без определенного места жительства (бомжи), а точнее, как правило, больные и сломленные алкоголизмом люди, нуждавшиеся в медицинской и социальной помощи. Их привозили чаще всего из сельских глубинок России, где зарабатывали себе средства сезонным строительством мужские бригады из Чечни.
С началом войны в декабре 1994 г. многие мои чеченские информаторы объясняли практику заложничества и торговли людьми тем, что этим делом первыми занялись федеральные войска, требуя денежного выкупа за тех, кто содержался в так называемых «изоляторах» для проверки и мог быть подвергнут жестоким избиениям, или за трупы убитых чеченцев, которые оказывались в распоряжении или в расположении российских федеральных властей и войск. Встречался и этнографический аргумент, что «чеченцы всегда брали пленников, прежде всего из числа русских солдат, и содержали их в своих домах». Изданная в 1991 г. в Грозном брошюрка «Десять месяцев в плену у чеченцев», представлявшая собою воспоминания солдата царской армии времен Кавказской войны середины XIX века, была великолепной литературной подсказкой для современных чеченцев.
Какие в подобных случаях возможны противодействия своего рода массово укоренившейся и почти ставшей легитимной для местного сообщества практике насилия? Один из наиболее вероятных вариантов – это внешнее вмешательство миронавязывания со стороны государства. Это наиболее распространенный и наиболее легитимный вариант, который в последние десятилетия применялся почти повсеместно в мире и с разной долей успеха. В последнее десятилетие появился вариант международного силового миронавязывания с целью прекращения тотального насилия, но послужной список этой исторической новации слишком противоречив, чтобы можно было давать ему однозначную оценку.
Уже после того, как была написана эта работа, началась новая война в Чечне, на сей раз снова с целью миронавязывания и ликвидации региона вооруженной сецессии, откуда насилие и религиозный экстремизм стали распространяться на другие регионы страны, прежде всего на Дагестан.
В начало страницы