Научные труды
Советское наследие и постсоветские траектории
Если не считать мировые войны, то, пожалуй, самым драматичным событием XX века было возникновение, существование и распад Советского Союза. Это эпохальное событие, и прежде всего распад в 1991 году, было столь значительным, что уже вызвало огромное число историко-политологических интерпретаций самого разного, в том числе абсолютно противоположного характера. Одни считают весь исторический эксперимент на территории одной шестой части земной суши «советской трагедией» – неким осуществленным большевиками разрывом «естественного» хода истории, который имел результатом более чем 70-летнее существование Советской власти как исторической аномалии, которую следовало неизбежно исправить и вернуть Россию на путь «нормального», цивилизованного развития[i]. Другие склонны видеть в этом событии некий «реванш истории» – своего рода расплату за неосуществленную модернизацию и некий «догоняющий» характер исторического развития России (А.С.Панарин, И.К.Пантин). Третьи – географически и культурно детерминированный циклизм российского развития, который из-за недостаточного потенциала приводит к возврату к «исторически более ранним формам» (А.С.Ахиезер)[ii]. Имеются серьезные попытки осмыслить роль этнокультурного фактора в распаде СССР[iii].
В мировой литературе, включая исторические сочинения в постсоветских государствах, доминирующая позиция утвердилась за парадигмой «распавшейся империи» – метафорой, в свое время появившейся на обложке книги французского историка Элен Каррер Данкосс, написанной совсем на другую тему[iv]. Суть этой парадигмы состоит в том, что СССР был последней в мире «многонациональной империей», которая самой историей, т. е. в результате национально-освободительных движений, была обречена на распад, как это произошло со всеми другими империями. Эта концепция настолько глубоко утвердилась в зарубежном обществоведении, что старое и новое поколения исследователей даже не пытаются подвергать его сомнению. Среди американских коллег, например, наглухо забыта работа в начале 1980-х годов совместной советско-американской комиссии историков по содержанию школьных и вузовских учебников по истории в обеих странах, которая в своих заключительных рекомендациях высказалась за некорректную интерпретацию СССР после Сталина как «тоталитарного государства», не говоря уже об обозначении СССР как «империи». Рейгановская фраза об «империи зла» воспринималась профессиональными историками в обеих странах как курьез воспаленной политической риторики.
Каковы теоретико-методологические слабости постфактических рационализаций относительно «Советской империи», которые появились уже в период перестройки и мощно обрушились на профессионалов и на массовое сознание после 1991 года? Во-первых, сама по себе имперская парадигма была как порождением действительно радикальных перемен, так и эмоционально-политическим орудием этих перемен. Это не просто академический концепт, а это мощный идеологический лозунг, вызвавший к жизни новые реалии. Не заяви некоторые очень популярные историки в разгар горбачевской перестройки, что СССР – это историческая аномалия и ему нет места на исторической карте, еще не известно как без этого самого важного аргумента интеллектуалов осуществлялась бы политическая мобилизация на демонтаж существовавшего политического режима, а вместе с этим и исторического государства. Видеть эту дискурсивную (диалогичную) природу имперской парадигмы, а значит, ее изначальную академическую слабость, в отношении СССР крайне важно. СССР действительно был многоэтничным (на советском жаргоне – «многонациональным») государством со сложными проблемами взаимоотношений центра и периферии, доминирующей русской (точнее – русскоязычной) культуры и культур этнических меньшинств, но этого явно недостаточно, чтобы считать его нелегитимным государством, а тем более – империей. В таком случае империями следует считать десятки ныне существующих и вполне легитимных государств с аналогичным культурно сложным составом населения и аналогичными проблемами взаимоотношений центра с периферией и доминирующих групп с меньшинствами (Индия, Индонезия, Испания, Канада, Китай, Нигерия, Пакистан, Турция и десятки других стран). Многоэтничная Испания даже формально имеет королевскую форму правления, но квалифицировать ее как империю никто не торопится. Неужели имперская дефиниция государственной природы СССР так и сохранится в исторических трудах и учебниках XXI века как наказание за политизированную интеллектуальную импотенцию его исследователей? Не хотелось бы в это верить.
Вторая фундаментальная слабость исторических интерпретаций существования и распада СССР заключается в методологической ловушке самой, как я ее определяю, революции двойного отрицания, когда вместе с отторжением и демонтажем существовавшего режима была отвергнута и сама история общества с его нормами, ценностями и повседневностью, которые мало отличали его от многих других обществ. Социально-культурные антропологи и некоторые историки только недавно обратили внимание на то, что подавляющая масса советских граждан в своей повседневности руководствовалась рациональными жизненными стратегиями обеспечения своего социального существования, необязательно вступая в ряды активистов коммунистической партии или в ряды диссидентов, а просто «пробивалась по жизни, как это делают большинство людей в большинстве стран мира»[v]. Нам еще предстоит воссоздать этнографию советской жизни во всей ее сложности и своеобразном богатстве, чтобы избежать еще одной поздней и явно облегченной самодефиниции «совка» и возможно придти к выводу о существовании пусть и не «исторически новой», но все-таки социально-культурной общности под названием «советский народ». Более того, в подтверждение этого тезиса могу высказать мнение, что эта общность продолжает существовать и себя явно демонстрировать не только среди продолжающих играть в единую телеигру КВН с участниками из постсоветских государств, но и в политическом поведении граждан новых стран по отношению к России и к русской культуре, которая мало в чем отличается от поведения бывших советских меньшинств. Украинцы, грузины, армяне, азербайджанцы и многие другие, включая и прибалтов, продолжают переживать комплекс «младших братьев» и культурное тяготение к России, несмотря на жесткие установки местных элит радикально дистанциироваться от «колониальной метрополии» и найти новые политические и культурные ориентиры во внутреннем и во внешнем мире. Мое недавнее участие совместно с Элен Каррер Данкосс в дискуссии по теме «Россия и мир в XXI веке» обнаружило, что и эта известная исследовательница России признает данные реалии и, более того, – считает, что определенная культурная и даже политическая реинтеграция на территории бывшего СССР является историческим императивом[vi]. В целом я согласен с данной позицией, хотя к императивам в истории отношусь скептически, ибо не только интеграция и согласие, но и самые жестокие конфликты возможны среди культурно близких народов и далеко не все запрограммировано в самом процессе исторической эволюции, кроме ее неопределенности.
И здесь скрывается еще одна слабость объяснительных моделей произошедших событий на территории бывшего СССР. Она скорее вызвана традицией отечественной историографии, но с энтузиазмом разделяется и многими зарубежными историками. В позитивистко-марксистской исторической традиции считается как бы вполне естественным объяснять крупные и эпохальные явления и события проявлением глубоких исторических закономерностей, а установление этих закономерностей свидетельствует о силе и глубине исторического анализа. Историческим личностям и историческим случайностям отводится определенная роль, но не более как выразителей исторической необходимости или некой аномалии. Подобный онтологический взгляд на историю предполагает наличие и определяющую роль неких «исторических сил», которые чаще всего выступают в виде неких коллективных тел под названием «общество», «народ», «класс», партия», «движение» и т. п. Более современный и более чувствительный взгляд на исторический процесс предполагает серьезную корректировку некогда основополагающих воззрений на историю и на исторический анализ, особенно применительно к XX веку.
Речь идет не просто о признании часто определяющей роли отдельной личности, а тем более элитных групп на ход истории, а, как минимум, еще двух обстоятельств, наиболее отчетливо проявившихся в новейшей истории прожитого века. Во-первых, речь идет о все увеличивающей роли так называемой проектной деятельности людей и социальных сообществ, когда в условиях массового образования и гораздо более плотных информационных коммуникаций идеальные (задуманные, спланированные или импровизационные) элитные проекты оказываются определяющими в крупных исторических свершениях, тем самым вызывая к жизни задуманную к реализации реальность (пусть далеко не в тех же самых образах и формах).
Меня давно интересовал один вопрос, который я, как историк и антрополог, хотел выяснить у некоторых своих коллег по российскому правительству, когда входил в его состав в 1992 году. Я спрашивал Г.Н. Бурбулиса, Е.Т. Гайдара и С.М. Шахрая о том, какие проработки и документы были в их распоряжении, когда готовились и произошли действительно исторические решения в Беловежской пуще по упразднению СССР. Насколько я понял, никаких проработок данных политических решений не было. Более того, был азарт и энтузиазм Б.Н. Ельцина и других республиканских лидеров наказать М.С. Горбачева лишением его власти в московском Кремле, а если окажется возможным для Ельцина – тогда уже президента РСФСР – то и забрать сам Кремль как место государственной власти. Раскол политических элит, в том числе и по республиканско-этническому принципу, а также борьба за обладание Кремлем даже за счет упразднения самого «центра» были важнейшими мотивами действий главных игроков на политической сцене того времени. Еще раньше эту ситуацию сравнил с игрой в шахматы по собственным для каждого игрока правилам Ю. М. Батурин, помощник Ельцина, участвовавший в Новоогаревском процессе[vii].
Закономерно или нет, был ли другой вариант решения или нет, принят был он под влиянием алкогольной интоксикации или нет, – все эти вопросы остались для историков, и самые несчастные из них – это те, кто безнадежно верит в исторические закономерности. Историю не в меньшей степени делают случайности, импровизации и даже ошибки, которые, возможно, корректнее было бы назвать стохастическими (непредвиденными) последствиями человеческой деятельности. Степень ошибок и стохастики повышается в условиях острых политических и других (например, насильственных) коллизий, когда доступная информация и время для решений ограничены. Ошибки и стохастика в исторических событиях повышаются и тогда, когда имеет место недостаток компетенции и должной процедуры выработки и принятия ответственных решений и по этой причине набор возможных вариантов действий и политических решений кажется крайне ограниченным. Все больше современных политаналитиков и историков приходят к мнению, что существовали варианты сохранения и реформирования СССР, а также большой набор других политических опций и что выбран был далеко не самый оптимальный вариант, как это уже представляется сегодня. Но в том и смысл истории, что она развивается далеко не по самым оптимальным вариантам и то, что свершилось, то свершилось, ибо история не переигрывается как шахматная партия. Историкам остаются только анализ и суждения, в том числе и морально-политического толка. Не исключаются, а даже приветствуются и глобальные обобщения. Одно из таких считаю позволительным высказать. Новая Россия возникла не в результате распада СССР, а, наоборот, СССР распался после того как возникла новая Россия, т. е. после того, как Б. Н. Ельцин и поддерживающие его политические силы фактически одолели союзный центр во главе с Горбачевым, вернее, лишили его способности и воли к сопротивлению и к отправлению власти. Сколько таких случаев знает история? Вероятно, многие сотни и на протяжении очень долгого времени.
И все же какое место занимал и какую роль сыграл этнокультурный фактор в истории Советского Союза и в его распаде? Не все же в новейшей истории страны определяли политики-неофиты с сильной волей и слабой компетенцией, а также энтузиасты радикальных проектов. И здесь мы встречаемся с исторической спецификой, которую я безусловно не отрицаю, а считаю крайне важной для понимания сути событий.
За последние десять лет в моем директорском досье собрано несколько десятков документов, которые исходят от лидеров этнических общин и организаций, от официальных органов, как, например, администрации ряда субъектов Российской Федерации или федеральные органы, как, например, Министерство по делам национальностей или Госкомстат России. Суть их заключается в просьбах дать заключение Института этнологии РАН, существует или нет тот или иной «этнос» как самостоятельный народ со своей собственной историей и отличительным культурным обликом. Один из таких документов – обращение Председателя комитета по геополитике Четвертой Государственной думы – содержал требование дать официальный список «коренных» народов страны, чтобы раз и навсегда положить конец разным дебатам по этому вопросу.
В чем смысл этой потребности людей и групп состояться в истории через академическое признание? Почему если есть решение – есть и народ? Объясняется эта ситуация двумя обстоятельствами. Первое носит общий для всех политических образований характер и связано с тем, что признание коллективных культурных единиц в том или ином государстве имеет прямое отношение к вопросам распределения ресурсов и власти, которые в нынешнем веке перестали быть исключительной собственностью монарха или просто отдельных граждан и их институтов. XX век, особенно его последние десятилетия, стали временем, когда люди задействовали для достижения своих целей и запросов понятие коллективных прав на основе этнокультурной схожести. Вызвано это было процессами развития демократических форм устройства общественной жизни, когда обнаружилось что обычная представительная демократия, основанная на правах индивида («один человек – один голос») не решает многих проблем организации жизни в сложных по культурному составу обществах. Двадцатый век действительно стал веком концепта прав меньшинств, его частичной реализации и признания культурного многообразия.
Но самое интересное состоит в том, что инициаторами этого признания выступили совсем не либеральные демократии с наиболее развитыми гражданскими институтами и богатыми ресурсами. Одним из бесспорных пионеров этого процесса стал Советский Союз и другие социалистические страны (прежде всего, Югославия). Нигде в мире не было страны, где бы было бы вложено столько материальных и пропагандистских ресурсов для институализации и спонсирования культурного многообразия, как в СССР. Начиная с 1920-х годов, археологи, историки, этнографы, фольклористы выполнили огромный объем исследовательской работы, чтобы выработать номенклатуру народов – социалистических наций и народностей. Советское государство, несмотря на его декларируемую интернациональную, классовую природу, осуществило этнизацию политики и даже внутреннего административного устройства, что крайне редко позволяют себе современные государства (в прошлом этот фактор в политике практически отсутствовал вообще). В тоталитарных (при Сталине) и в авторитарных (после Сталина) условиях советское государство пошло настолько далеко в экспериментах с этничностью, что спустило крайне важную политическую и эмоциональную метафору нации с общегосударственного уровня на уровень этнических общностей, заменив этот важный пробел государство-строительства пропагандой общесовесткого патриотизма, а затем понятием советского народа как «новой исторической общности людей».
Как справедливо пишет американский историк Рональд Суни, «нация была реальностью и безусловным приоритетом в советском дискурсе в смысле фиксированной, исторически сформировавшейся и пространственно очерченной группы, привязанной к определенной территории. Со временем национальность стала важным условием получения преимуществ или препятствием в распределении советских ресурсов. Настолько тесно были спаяны политика и национальность в советской системе, что постсоветские игроки оказались в затруднении представить себе какие-либо другие формы осуществления политики»[viii]. Это противоречивое наследие советской «национальной политики» (в смысле не политики обеспечения государственных интересов, а в смысле политики в отношении этнических меньшинств) тот же исследователь довольно точно назвал «реваншем прошлого»[ix]. Смысл этой коллизии состоял в том, что советский эксперимент выпестовал периферийный этнонационализм в ущерб гражданскому национализму, исходя отчасти из искренних устремлений устранения неравенства и развития малых культур, а отчасти из пропагандистских установок, чтобы продемонстрировать преимущества социального порядка перед остальным миром (подобными же приоритетами были образование, наука и культура). Но когда пришло время демонтажа единой идеологии и жесткой политической системы, а также время ответственных смыслов что касается «национального самоопределения вплоть до отделения», тогда этот же этнонационализм стал основным и наиболее понятным средством групповой политической мобилизации для разрушения общего государства тех, кто уже давно назывался нациями и имел «свою национальную государственность». Теория и политическая риторика блестяще выполнили свое предназначение не только отражать, но и конструировать реальность.
[i] Из наиболее глубоких интерпретаций подобного характера см.: Malia M. The Soviet Tragedy: A History of Socialism in Russia, 1917-1991. N.-Y.: Free Press, 1995, p. 575.
[ii] См., например, специальный номер журнала Pro et Contra, посвященный истории российских реформ (Том 4, № 3, 1999).
[iii] С.В.Чешко. Распад Советского Союза. 2-е изд. М., 1999.
[iv] Carrere d’Encausse H. L’empire eclate. Paris: Flammarion, 1978.
[v] Hann C.M. Socialism: Ideals, ideologies, and local practice. L.: Routledge, 1993, p. 12.
[vi] Частная беседа с Элен Каррер Данкосс, Париж, 8 марта 2000 г.
[vii] См.: Союз можно было сохранить. Белая книга. Документы и факты о политике М.С.Горбачева по реформированию и сохранению многонационального государства. М., 1995. C. 172-186.
[viii] Suny R. G. Southern Tears: Dangerous Opportunities in the Caucasus and Central Asia, p. 153. In: R. Menon, Y. E. Fedorov, and G. Nodia, eds. Russia, The Caucasus, and Central Asia. The 21st Century Security Environment. Armonk, N.-Y.: M. E. Sharpe, 1999, pp. 147-176.
[ix] Suny R. G. The Revenge of the Past: Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet Union. Stanford: Stanford University Press, 1993.
В начало страницы