Версия для печати

Слова и образы в чеченской войне

Культурный фундаментализм как первопричина национальной трагедии

По поводу чеченской войны сказано и написано столько слов, что за ними трудно услышать, а тем более понять, что в действительности происходит в Чечне. Здесь же встает фундаментальный вопрос об истине, т.е. о возможности существования точной и общеразделяемой версии этой войны. Это вопрос не только для историка, которому необходима временная дистанция для полноценного анализа, но и для современных дебатов, ибо драма войны порождает сильнейшие эмоции, которые, в свою очередь, диктуют необходимость разговора о том, почему и как все произошло. Именно по этой причине больше о прошлом, а не о будущем говорит и сегодняшнее чеченское общество. В такой ситуации постконфликтный анализ не может обойти проблему исторической оценки. Вопрос лишь в том, насколько возможна - и необходима ли - эта оценка в ситуации, когда не только свежи раны войны, но еще не положен конец и самому насилию.

ИСТИНА И МОРАЛЬ В КОНФЛИКТЕ

При всех стараниях сохранять объективность в оценке конфликта и собирать только надежную информацию я пришел к выводу, что военный конфликт не оставляет места для истины как общеразделяемой версии случившегося. Трудно поверить, что сейчас или в скором будущем жители Чечни, а тем более непосредственные участники войны, и остальное российское общество смогут иметь общую историю конфликта. Не будут ее иметь и специалисты. И вопрос здесь не в информированности или профессионализме пишущих о войне. Вопрос в другом: что есть истина, когда речь идет о насильственном конфликте, невозможном без политических и эмоциональных разночтений? Если бы общеразделяемая версия прошлых и современных событий существовала, то не было бы конфликта, ибо войны начинаются в головах людей и часто - с исторических аргументов и с разного понимания современных ситуаций.

Поскольку конфликт - это грандиозное нарушение нормального порядка жизни, а нередко и массовые преступления против людей, то установление истины имеет еще и аспект, связанный с личной или групповой ответственностью, оформлением послеконфликтного статуса, восстановлением разрушенного и утраченного, материальными компенсациями и прочее. Именно по этой причине возникают разного рода комиссии по установлению истины и другие процедуры, включая парламентские расследования и международные трибуналы.

Если такого внешнего (третейского) или внутреннего (между бывшими врагами) акта установления истины не происходит, то потребность в этой процедуре может стать всепоглощающей, как это имеет место, например, с геноцидом армян, признания которого уже несколько поколений армян настойчиво добиваются от Турции и от международного сообщества. В чем смысл этой настойчивости? Видимо, в том, что "установление истины" есть не просто признание фактов. Это есть ритуал, легитимирующий не для себя, а для всех жертвенность в отношении одной из сторон и виновность для другой. Признание коллективной жертвы дает особые права на эмоции всем членам данной группы по сравнению с остальными.

В равной мере и для части чеченцев создание - ради взывающего к сочувствию группового имиджа - мемориального марафона страданий и принесенных жертв было крайне важным усилием еще до начала войны. Это было важно не столько для установления истины - ибо в преступности сталинской депортации никто не сомневается и это признанный исторический факт, - сколько как аргумент для выхода из правового пространства и для вооруженной борьбы тех, кто лично депортацию не переживал. Образ жертвы был нужен, чтобы освободиться от моральных и гражданских обязательств и заменить их аргументами исторического реванша, а на самом деле - утвердить власть вооруженных групп и право на криминальное поведение. Желающие подсказать чеченцам эту позицию и найти ей оправдание нашлись не только среди чеченских идеологов, но и среди внешних экспертов. Как пишет автор самой популярной на Западе книги о чеченской войне Анатоль Ливен, "чеченцы обычно удивительно искренни и открыты с посторонними в рассказах о своей криминальной деятельности, и "признание" здесь было бы неподходящим словом, ибо в этих рассказах не содержится чувства вины и извинения... имеются три причины такого отношения: прежде всего, как отмечалось, это соответствующая часть их традиции (?!); во-вторых, чеченцам действительно все равно, что думает о них кто-то или какой-то другой народ (?!); и, в-третьих, самое важное - после их опыта двух последних столетий среди них присутствует подспудное чувство, что у них нет морального обязательства перед каким-либо другим народом, государством или законами. А к русским, конечно, у них, наоборот, имеется длинный счет, по которому необходимо поквитаться".

На наш взгляд, наивно и неприемлемо обсуждать, в какой мере история последних двух веков может кого-либо освобождать от моральных и других обязательств перед людьми, законом и государством. Во-первых, я не вижу радикальных отличий исторического опыта чеченцев от опыта других народов как Северного Кавказа и других регионов страны, а также от опыта франкоканадцев, североирландцев, курдов, новозеландских маори, американских индейцев или гавайцев и еще сотен других живущих на Земле народов. Во-вторых, наши данные не подтверждают, что чеченцы исповедуют подобную "традицию" и мораль вседозволенности. Это только бывший министр внутренних дел России Михаил Барсуков считал, что "все чеченцы воры или бандиты". В-третьих, "длинный счет к русским" - это зловредная выдумка, ибо нет чеченских семей, где бы среди родственников не было русских, и анти-русскость, особенно в заявлениях Дудаева, Яндарбиева, Удугова по поводу "русизма", была явной аномалией и не получила распространения среди чеченцев даже в годы войны.

Это не означает, что у чеченцев не было оснований для конструирования образа "наказанного народа" и народа-жертвы. Причем - оснований более современных, чем 200-летняя история. Депортация, осуществленная, кстати, под руководством грузин Сталина и Берия, и последующие дискриминационные унижения были преступны и аморальны. Но столь же аморальным стало использование мифов о "народоубийстве", "колониальном порядке" и "досовременном традиционализме" в целях разрушения государственности, основ (пост)советского общественного порядка и в целях осуществления насилия в отношении нечеченского населения. Так начинается спираль насилия, в основе которого потом оказываются запутанные аргументы-обвинения и взаимоисключающие версии правды со своими собственными моральными оправданиями.

Как отметил английский писатель и журналист Майкл Игнатьефф, "правда, которая имеет значение для людей, - это не фактическая или нарративная правда, а правда моральная или интерпретативная. И это всегда будет предметом споров на Балканах". Точно такая же судьба ожидает и конфликт в Чечне. Здесь есть и будет несколько моральных и интерпретативных правд и никогда не будет одной, единой. Поэтому в постконфликтной ситуации важно дать возможность выразить свою версию правды тем, у кого нет собственного интернетовского сайта, как у чеченского идеолога Мовлади Удугова, или телекамер и газетных полос в руках профессиональных "глашатаев правды", - тем простым людям, которые ввергнуты в конфликт в качестве бойцов или жертв.

Я тоже воспринимаю как иллюзию представление о том, что может существовать беспристрастный и объективный взгляд на конфликт в Чечне. Правда, если только таковая возможна, должна принадлежать тем, кто пострадал от последствий войны. Но правда войны настолько болезненна, что те, кто воевал друг против друга, редко, если вообще когда-либо, садятся вместе для выработки совместной версии. Это - не апология беспредельности относительной истины. Это всего лишь признание того, что в насильственном конфликте не может быть промежуточной версии, ибо крайне трудно достичь компромисса между двумя противоположными версиями. Или Россия, точнее, федеральные власти, совершили агрессию против Чечни (такова версия многих чеченцев и текстов резолюций Совета Европы по Чечне), или в Чечне имел место незаконный вооруженный переворот и утвердился режим, бросивший вызов государству и его армии (версия российских властей, военных и большинства общества). По этому вопросу едва ли возможно достичь согласия. И едва ли когда-нибудь будет существовать единая историческая версия войны в Чечне, как ее никогда не было в отношении "завоевания Чечни" или ее "вхождения" в состав России. Просто одна версия одерживала верх над другой в зависимости от политической позиции или исследовательского ракурса того или иного автора. В момент окончания конфликта максимум возможного согласия мне видится в признании конфликтующими силами общих страданий и нанесенного ущерба. Утверждение остальных версий следует отложить на будущее, которое не должно быть слишком далеким. Именно поэтому одной из задач постконфликтной реабилитации в гуманитарной сфере является возможность выражения взглядов и мнений тех, кто меньше всего слышен в конфликте, кто меньше всего в нем виновен и кто больше всего в нем страдает, но от имени кого больше всего говорят лидеры или специалисты.

ВНЕШНИЕ МАНИПУЛЯЦИИ КАК ЧАСТЬ ГЛОБАЛЬНЫХ СТРАТЕГИЙ

Во внешнем мире в процессе эволюции конфликта от одной войны к другой сохранялась инерция прочеченских симпатий, сложившихся в самом начале войны (и даже раньше) как часть антироссийской позиции, которая в свою очередь была рудиментом старого менталитета холодной войны. Западу не удалось демонтировать обеспечивавший долгую солидарность образ "большого" или "главного" внешнего врага, поскольку его нечем было заменить: исламская угроза, коммунистический Китай или Северная Корея не дотягивали до этой заместительной роли. К инерции страха как средства консолидации западного сообщества и обеспечения ресурсов налогоплательщиков для военного бизнеса добавились новые соперничества и геополитическая спешка. Они обусловлены стремлением западных и других (Турция, Саудовская Аравия) крупных государств утвердиться на своего рода "ничейной территории" новых государств бывшего СССР.

Капитализация "ближнего зарубежья" и выталкивание России из этого пространства были столь интригующими, что радикальный национализм на Северном Кавказе, тем более вооруженная сецессия в Чечне показались верным сигналом и возможностью объявить Россию "распадающимся государством". Из-за симпатий к "чеченскому сопротивлению", которые были вложены в первую войну, завершившуюся, как это представлялось многим, бесповоротной победой ("Чечня - надгробный памятник российской мощи", - назвал свою книгу Анатоль Ливен), сделалось почти невозможным принять вариант российского реванша и краха сепаратистского проекта. Вера в состоявшуюся чеченскую независимость стала причиной во многом гораздо более жесткого тона и политической позиции со стороны "международного сообщества".

Интеллектуальный "антивоенный террор", который Игнатьефф называет более деликатно - "либеральным интервенционизмом", возглавили даже не журналисты, а писатели, философы и другие культурные герои современности. Международный ПЕН-клуб собрал в мае 2000 г. в Москве свой 67-й конгресс, на котором принял резолюцию о "последнем массовом преступлении ХХ века". В этом документе содержится весь набор мобилизационной повестки для продолжения войны со стороны вооруженных формирований в Чечне. Здесь есть жесткая квалификация воюющих сторон: Чеченской Республики и России (последняя ведет "необъявленную войну на чужой территории"). Здесь есть максимальная драматизация "происходящей на глазах у всего мира трагедии" и осуждение "попытки российских властей решать трагическую ситуацию военными средствами". Здесь есть "легитимная власть Масхадова, готовая к мирному выходу из конфликта", с которой российские власти должны начать переговоры после прекращения войны. Наконец, здесь есть "чеченский этнос", "нормальное развитие" которого невозможно без утраченных культурных ценностей и институтов. Все это выдержано в моральных категориях человеческого гуманизма, за которые борются члены ПЕН-клуба, включая и его "Русский центр".

Невозможно выступать против справедливого осуждения насилия и разрушений, а также потерь, понесенных населением Чечни, но есть что-то в этой искренней озабоченности от надменности всезнания и безоговорочной правоты позиции интеллектуалов. Они, и только они - писатели и философы-гуманисты типа француза Андре Глюксмана - призваны на стражу этих принципов. Последний, например, без всяких рефлексий осуществлял моральный террор, призвав аудиторию международной конференции по Чечне в декабре 1999 г. почтить вставанием память тех, кто погиб там за время его 5-минутного выступления в Москве! Либеральные интервенционисты не приемлют войну и насилие вообще как однозначное зло, но при этом в духе западной антивоенной традиции представляют государство как главного агента насилия и инициатора войны. Они дегуманизируют эту сторону, не видя за ней людей, а только "власти", и гуманизируют "этнос", не видя в нем бандитов или лидеров, выбравших ошибочную и действительно трагичную стратегию "развития" этого же самого этноса.

В этой связи встает вопрос: насколько те, кто пребывает в зонах относительной безопасности, содействуют попавшим в зону насилия, чтобы они могли воссоздать жизнеспособные и управляемые сообщества? Не приводит ли наше внешнее вмешательство к ухудшению ситуации, когда в эти зоны поступает новое оружие, или, проще говоря, когда втянутым в конфликт силам оказывается содействие в его продолжении?

Наша позиция отличается от западной версии "миронавязывания" и затрагивает важную проблему внешнего вмешательства на стадии мобилизации и разного рода политических проектов, которые нарушают существующий местный баланс сил в обществе или разрушают хотя и проблемный, но все же государственный порядок, который может быть улучшен через мирные процедуры, переговоры и уступки в качестве всегда наличествующей альтернативы насильственному варианту.

Один из принципов моей профессиональной этики гласит, что первичная ответственность ученого-антрополога - предвидеть в своей работе возможный конфликт ценностей и подходов и решать этическую дилемму таким образом, чтобы не нанести ущерба тем, кто является предметом исследования. Мораль сдержанности в отношении местных сообществ и ситуаций должна распространяться и на других внешних акторов, осуществляющих свое вмешательство как через исследования, так и через общественно-политические акции.

За последние годы своей вовлеченности в чеченские события я обратил внимание на одно обстоятельство психологического характера, которое присутствовало в поведении чеченцев - участников многих конференций и "круглых столов", состоявшихся в Москве, на Северном Кавказе или за пределами России. Встречаясь с позицией, подобной той, которая была выражена в резолюции ПЕН-клуба или на организованной газетой "Московские новости" международной конференции по Чечне (декабрь 1999 г.), они не могут позволить себе более "мягкие" позиции и слова, чем те, которые звучат с московских трибун от главных ораторов. Хотя в большинстве своем известные мне чеченцы осуждают "легитимный режим Масхадова" и войну за отделение от России, но заявить об этом в экзальтированных аудиториях у них часто нет сил. Они не способны преодолеть этот внутренний разлад и вынуждены повторять слова международных или московских "авторитетов".

Я заметил этот разительный контраст и в книгах, изданных фондом Сахарова: "Чечня: Право на культуру" и "Чечня и Россия: общества и государства". Поразительно, но тексты, написанные самими чеченскими авторами, содержат больше терпимости и сдержанности в отношении происходящего, включая и вопрос об отношениях Чечни и России. Более того, эти авторы - единственные, кто выражает общероссийскую гражданскую лояльность и рассматривает Россию как их собственную страну, а себя как часть российского сообщества, хотя редакторы книги жестко предписали уже выбором названия, что речь идет о двух государствах и о двух обществах. Осуждение войны и жестокости федеральных Вооруженных сил не означает для них отчуждения от общего государства или отказа от чеченской идентичности и от местного патриотизма. Однако это робкое и трудное послание остальному обществу просто не замечается, а в ряде случаев подвергается цензуре московских "гуманистов" и "правозащитников", чтобы оно не звучало диссонансом с текстами зарубежных и российских авторов.

Мне представляется, что принцип этического кодекса обществоведа - не нарушай спокойствие и общественный баланс в местном сообществе, которое изучаешь или о котором пишешь - был жестоко нарушен в Чечне. Первичная вина здесь лежит на тех, кто до этого ни разу в жизни не слышал слово "Чечня" и тем более не знал этого общества, но взял на себя миссию вмешательства и подстрекательства. Их просепаратистские симпатии были на самом деле вызваны застарелым и обновленным синдромом антироссийскости или же либеральной утопией этнического самоопределения "угнетаемых меньшинств". Ибо я не наблюдаю аналогичных симпатий и подстрекательства в пользу вооруженного сепаратизма курдов в Турции (зато он есть в отношении иракских курдов!) или вооруженных сепаратистов в Стране басков и в Северной Ирландии. Лейбл демократии, натовский зонтик и членство в Европейском сообществе оправдывают силовые действия соответствующих государств в аналогичных ситуациях. Зато члены того же самого клуба вызвали в свое время дестабилизацию в китайском Тибете, поддержав в 50-е гг. выступление местных монахов против государства. Последними в этом списке жертв "международной озабоченности" стали косовские албанцы, получившие извне оружие, тренинг и политическую поддержку, чтобы разрушить ("досамоопределить") новую Югославию. Разговор о двойных стандартах - это не пустой разговор, а печальная реальность внешних манипуляций на местных сценах, избранных объектами геополитических соперничеств или идеалистических проектов. Чечня стала одной из таких сцен, на которой вершат спектакль внешние режиссеры.

Почему, где и когда появляются подобные сцены для насильственных конфликтов и жестоких войн? Было бы наивно утверждать, что для этого нет внутренних обстоятельств и местных инициаторов. В мире много ситуаций, когда государства не могут обеспечить благоприятные условия жизни, сохранение культурной отличительности и групповой целостности части собственного населения. Тогда появляется недовольство и даже желание выйти из общего политического пространства, чаще всего выражаемое политическими активистами этих групп или уходящими в непримиримую, в том числе и вооруженную, оппозицию радикальными элементами.

В какой мере эти непримиримые радикалы отражают мнение или "волю народа", - большой вопрос, хотя именно их голоса формируют мнение о "справедливости" или "несправедливости" избранной борьбы. Этот эвфемизм стал подлинным проклятием современного мира, включая и пространство бывшего СССР. Последний когда-то был главным поборником морального принципа "справедливых и несправедливых войн", составлявших одну из основ марксистской идеологии революционного переустройства мира. Однако не только СССР и теоретики-марксисты грешили данными категориями. Эти последние имеют более давнюю историю и сохраняют свою жизнь поныне как в политической антропологии, так и в реальной политике. В языке публицистов и писателей, пишущих о войнах и конфликтах, это один из самых распространенных трюизмов. Даже такой глубокий публицист, как Майкл Игнатьефф, не смог избежать реверанса в пользу очень скользкой дихотомии, когда писал: "В Афганистане и Чечне войны, которые начались как подлинные национальные восстания против иностранной оккупации, выродились в жестокие схватки за территорию, ресурсы, наркотики и оружие между вооруженными группами, которые часто ничем не отличаются от криминальных банд".

Почему Чечня оказалась в одном списке с Афганистаном, а не в компании с китайским Тибетом, шри-ланкийскими тамилами или иракскими и турецкими курдами? Ведь лозунги и внутренняя "интерпретативная правда" во всех этих случаях идентичны. Неужели потому, что только в этих двух случаях "иностранный оккупант" - это все еще главный враг СССР/Россия? Китай пока до этой роли не дотягивает. Шри Ланка очень далеко от мировой политики. Ирак уже наказан, и воздушное пространство над землями местных курдов охраняют американские самолеты. Турция - это натовский и европейский форпост в Азии, и нет смысла даже косвенно оправдывать осужденного на смерть курдского лидера Оджалана...

В большинстве случаев с этнокультурными и этнополитическими проблемами справляются сами государства, используя разный политический арсенал: интеграцию, ассимиляцию, индивидуальную и коллективную автономию, уступки и переговоры, общие и специальные законы и даже вооруженную силу. Этнический радикализм и конфликты появляются не там, где их вызывает групповой страх, который некоторые ученые называют в числе главных причин этнических войн, а там, где государство или само поощряет этнический партикуляризм и строит на нем систему управления (как это было в СССР и как это продолжает быть в постсоветских государствах), или утрачивает способность поддерживать порядок и обеспечивать контроль над военными арсеналами, допуская появление нерегулярных вооруженных групп во главе с этническими предпринимателями или безответственными авантюристами. Именно там и тогда внутренними и внешними усилиями конструируется образ "порабощенного народа", борющегося за свободу и независимость.

Чтобы этот образ был радикально другим по отношению к остальному населению страны, на службу заступают наивно-романтическая этнография и мифологизированная история, превращающая представителей этого народа в "мусульманский народ" или в "гордых дикарей" - воинов наподобие древнего Антея, но только с гранатометами. Так, помимо избранной сцены, появляется и предписанная роль. Какую роль обрели чеченцы под воздействием собственных и внешних сценаристов, многие из которых никогда не согласятся или даже не подозревают, что были среди постановщиков драмы войны?

О ПОЛЬЗЕ И ВРЕДЕ ИСТОРИИ И ЭТНОГРАФИИ

Это может показаться парадоксом, но не столько чеченцы (с участием собственного российского государства и его армии!) породили глубокий конфликт в стране, сколько война породила чеченцев в том их образе и в той роли, в которых они предстали (точнее говоря, их представили) перед внешним миром, до этого никогда не слышавшим само слово "Чечня". Как сербы и хорваты до войны в Югославии были прежде всего гражданами, представителями определенных профессий, членами местных общин, соседями, а уже потом - сербами и хорватами, так и чеченцы были до 1991 г. советскими людьми, коммунистами и беспартийными, верующими мусульманами и неверующими атеистами, профессорами и инженерами, студентами и учителями, членами семей и родственных коалиций. Даже их болезненное отличие как "бывших депортированных", часто напоминавшее о чеченстве как одной из форм личной и групповой идентификации, не было столь довлеющим и чем-то исключительным.

Выходцев из "депортированных", "репрессированных", "раскулаченных", "спецпереселенцев", "пораженных в правах" и т.п. среди моего поколения (это также и поколение Хасбулатова, Дудаева, Масхадова) и более старших поколений в стране было миллионы. Это наследие сталинизма редко, но назойливо напоминало о себе, особенно когда, например, в кадровых анкетах нужно было заполнять графу "был ли кто-нибудь из ваших ближайших родственников в немецком плену или интернирован, когда и кем был освобожден?" Я, по совету "кадровички" академического института, в какой-то момент стал писать ложное "нет", хотя мой отец был освобожден из немецкого плена американскими войсками и затем передан советским военным властям в Германии. Но никогда это обстоятельство моей личной истории не было важным элементом моего самосознания, так же как и принадлежность к русской национальности.

Мои данные говорят, что для современного (довоенного) поколения чеченцев их этническая идентичность и принадлежность к депортированому народу не были главной формой социальной идентификации и личностного поведения в повседневной жизни. Довоенная Чечено-Ингушетия была динамичным обществом людей, озабоченных прежде всего материальным преуспеванием, получением образования и карьерным продвижением, профессиональными службами, включая военную и государственную. Жители Чечено-Ингушетии идентифицировали себя по профессиональным и поколенческим группам, по семейным и дружеским связям, а уже потом - по этническим, религиозным и тем более клановым коалициям, о которых мало кто слышал. Они были прежде всего людьми, потом - советскими людьми, потом - членами профессиональных коллективов, потом - членами местных общин и родственного круга и только потом - чеченцами. Подобная иерархия социальных идентификаций личности была схожей для всего населения страны, и чеченцы здесь не были радикальным исключением.

Жесткое "возрождение" чеченства наступило в условиях глубоких общественных трансформаций эпохи Горбачева-Ельцина. Оно произошло в драматической и фантастической (мифологизированной) форме, сконструированной из доступного историко-этнографического материала (чаще всего мало достоверного), литературных и паранаучных фантазий и намеренных политических предписаний. Чеченство стало не просто первичной (примордиальной) идентичностью, но и особой ролью, замешенной на нескольких элементах: а) националистическом нарциссизме, б) комплексе жертвенности (виктимизации) и в) мессианской идее "гробовщиков империи", "освободителей Кавказа" и "авангарда исламизма". Именно поэтому нами подвергается сомнению прежде всего культурный фундаментализм как абсолютизация культурного отличия и как некритическое использование историко-этнографического материала для объяснения современных реалий.

История и этнография могут служить не только на пользу, но и в ущерб обществу и его научному анализу. Некоторые историко-этнографические аргументы могут странствовать из одного текста в другой, и в конечном итоге это неточное или вымышленное чеченское прошлое формирует образ и идентичность современных чеченцев и предписывает им сегодняшние роли. Эта процедура конструирования идеального чеченца, которым "быть трудно", разрушает вокруг себя многие релевантные вещи, в том числе значимые повседневные регулярности, которые не вписываются в созданный этнографический конструкт. Одержимость историко-культурным детерминизмом провоцирует взгляды и ожидания, которые превращают окружающее ментальное и поведенческое пространство во втягивающую пустоту. Человек, занятый прежде всего своими делами (семьей, здоровьем, работой, образованием, погодой и прочим), оказывается в поле возбуждающих призывов и морального принуждения. Ему начинают повседневно напоминать и убеждать, что он - чеченец, представитель древней и уникальной цивилизации, а ныне депортированный и угнетаемый, и должен продолжить великое дело шейха Мансура и имама Шамиля. Эти смутные, но притягательные предписания становятся частью взглядов и эмоций, господствуя порою даже над успешным бизнесом в Москве и отодвигая повседневность на второй план перед притягательными проектами переиграть или вернуть прошлое. В определенное время и в определенном месте эта разрушаемая идеологией повседневность может быть заполнена исключительно военными действиями.

Ответственность за это несут в том числе и прежде всего те, кто через поверхностный историзм и культурный фундаментализм низводят целый народ до уровня "досовременной нации" или общества "военной демократии" с уникальной воинской моралью и тем самым лишают его шанса на участие в мирных трансформациях.

Наш анализ показал, что многое из рассматриваемого в качестве проявлений кризисного общества можно обнаружить изначально в научных текстах историков, этнографов, политологов. Лишь позднее эти аргументы и выводы заимствуются журналистами и политиками, а в последствии отливаются в пули и в боевой дух. Мы привыкли говорить о пользе истории, но редко когда - о злоупотреблении историческими аргументами. В случае с Чечней мы имеем явно неадекватное и амбициозное обращение с историей и этнографией. И здесь у нас кардинальное расхождение с тезисом о "российской интервенции как об ошибке колониальной этнографии", под которой Анатоль Ливен имеет в виду прежде всего незнание, непонимание или игнорирование культурной природы чеченского общества, продемонстрированное прежде всего экспертами ФСБ и армейских структур.

Для самого Анатоля Ливена и для некоторых других авторов первичными источниками этнографической информации называются "незаменимые труды о структуре чеченского традиционного общества" российского этнографа Яна Чеснова. Этот момент некритического заимствования и влияния заслуживает особого рассмотрения. Отдавая должное работам своего коллеги по институту, должен заметить, что Ян Чеснов внес решающий вклад в конструирование мифов об уникальной чеченской цивилизации, о природном чеченском эгалитаризме и о 400-летней борьбе чеченцев и русских - мифов, которые стали основными элементами националистического нарциссизма и в конечном итоге обнаружились в пародийном их цитировании Ельциным и Масхадовым.

Крайне интересно, что западные специалисты по этническим проблемам и конфликтам в своих исследованиях различных герилий в зонах проживания аборигенных народов, их борьбы за суверенитет или сецессию никогда не пользуются аналогичными историко-этнографическими конструкциями времен Генри Моргана и Карла Маркса. Известные нам работы по данной проблематике не содержат столь явно довлеющих историко-этнографических мифологизаций. Общества рассматриваются там прежде всего как современные общества, а их история - как прежде всего мобилизационный ресурс, а не детерминанта происходящего в сегодняшнем дне. Однако в случае с Чечней оказалось возможным то, чего не могут себе позволить профессиональные исследователи применительно к другим регионам и общностям. Высказывания и оценки многих зарубежных и российских обществоведов (включая чеченских авторов) были не просто заимствованы, но и развернуты в более детальные рассуждения о характере чеченского общества и о природе конфликта. "Неколониальная этнография", которая построена на знании "чеченской клановой системы", предлагает нам образ чеченского общества как "традиционного, иррационального, разделенного, статичного и непоколебимого" (Анатоль Ливен). На самом деле мы имеем дело с феноменом неоколониального по своей сути редукционизма, когда по разным причинам культурно отличный, но современный народ квалифицируется как "древний племенной этнос" или как "досовременная этническая нация". Логика такого академического неоколониализма ведет к заключению, что по причине фундаментального отличия от остального общества данная группа заслуживает безоговорочной симпатии, патронажа, поддержки и защиты. Через ссылки на плохо доказуемые или воображаемые данные об этих фундаментальных культурных различиях и через отторжение или игнорирование общих характеристик и сходств подобная малочувствительная антропология полагает, что тем самым она демонстрирует высокие дисциплинарные стандарты вместе с политической корректностью. "Я очень даже доволен, что вы критикуете мою "симпатизирующую этнографию", - сказал мне Ян Чеснов. За этим как бы стоит непоколебимый постулат, что иной этнография и быть не может. "Я полюбил чеченский народ", - пишет Анатоль Ливен.

Именно эти две распространенных сентенции мне представляются уязвимыми. Во-первых, "симпатизирующая этнография" не может идти дальше тезиса "народ всегда прав" и исключает возможность дифференцированного анализа таких явлений, как ошибочные решения и ошибочные стратегии групп людей, принимаемые, как правило, под воздействием воли лидеров или массовых манипуляций. Во-вторых, она закрывает возможность говорить о массовой моральной деградации или о массовой вовлеченности во внеправовые действия. Если народ всегда прав и всегда заслуживает только симпатии, то почему на такое же отношение не могут рассчитывать сербы или русские? В-третьих, можно понять заявление о любви к определенной культуре, но что такое "любовь к народу" как категория анализа, а не как бытовая эмоция, уяснить достаточно сложно. При этом предполагается возможность обратного варианта, т.е. "нелюбви к народу". Едва ли нормальный человек, а тем более ученый-этнограф, может занять такую позицию. Тогда остается "всеобщая любовь ко всем народам", но это просто лицемерие.

Неоколониальная по своей сути "симпатизирующая этнография" помещает чеченцев как коллективное тело под названием "этнос" или "нация" (а значит и всех членов группы) в этнографические железные клетки, предоставляя им карт-бланш на презрение к закону, совершение преступления и беспощадную борьбу. Это плохая услуга народу, который становится предметом демонстративной любви внешних сил. Когда я проводил полевые исследования среди ирокезов в США и Канаде, Большой вождь Джозеф Нортон из резервации Кахнаваке, расположенной недалеко от Монреаля на американо-канадской границе, сказал мне, что его главная забота - это соблюдение его людьми таможенных правил при занятии сигаретным бизнесом и других законов США и Канады при организации игорных домов. Почему же рецепты, выписанные чеченцам как членам общества "военной демократии", не распространить на ирокезов, которые также имели в прошлом сходные социальные системы? Почему "военные вожди" североамериканских индейцев Леонард Пелтиер и Джозеф Бэнкс, организовавшие вооруженное сопротивление властям в резервации сиу Пайн-Ридж, сегодня отбывают пожизненный срок в американской тюрьме за свой вызов государственному порядку?

Какой смысл заключался в прозвучавших еще в 1990 г. на конференции в Грозном призывах некоторых ученых "продолжить дело шейха Мансура и имама Шамиля", кроме как подстрекательство чеченцев к нереализуемому проекту вооруженного вызова государству и существовавшему порядку? Создатели образа "гордых дикарей" сами не страдают, но уверены, что делали правое дело, выбирая "любимый народ" на роль разрушителя "новой империи" в лице Российской Федерации.

НОВЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ

Уже можно заметить, как та же самая этнография, восхвалявшая эффективность борцов за свободу, сейчас используется, чтобы объяснить провальные итоги этой борьбы. "Принцип крови - это все в Чечне, - пишет американский автор Роберт Уэр. - В ходе войны и последующих лет чеченские военные и социальные структуры постепенно вернулись к их племенным основаниям. Член одного тейпа отвергал подчинение командиру из другого тейпа, и в итоге все чеченские полевые командиры стали старшинами своих тейпов. После войны эта особенность стала главным препятствием созданию национальных политических институтов и государственной дисциплины... Чеченцам просто не хватает традиции надродственной политической организации, и в этом отношении их можно считать, как бы неприятно это ни звучало, досовременным обществом. Результатом стал катастрофический социальный взрыв, который захватил всю Чечню и в котором новая война есть просто его последняя стадия". Тот же Роберт Уэр называет несколько причин провала чеченской независимости, среди которых не только политика России и крах экономического, социального и политического развития Чечни, но и "чеченская беззаконность", которая восходит к "традиционной социальной структуре чеченцев".

Как мы можем заключить из наших данных, чеченцы не были едины в своей борьбе против Москвы, а российское общество также разделилось в своем отношении к этой разрушительной войне. Через три года после первой войны чеченское общество еще больше оказалось захвачено внутренними соперничествами политических и военных группировок. Власть в Чечне разделилась между режимом Масхадова и оппозицией, которая обратилась к воинственному экспансионизму и политическому исламу в попытке обрести собственную легитимность. Этот раскол затронул только вооруженную часть общества. Все больше и больше чеченцев вставало в оппозицию к обоим вооруженным лагерям. Именно это стало основным водоразделом в послевоенном чеченском обществе, члены которого отвергали экономический и политический хаос и отсутствие личной безопасности.

Простые чеченцы стали заложниками экстремистской, нонконформистской идеологии и блюстителей законов шариата. Чеченское общество действительно потерпело неудачу в строительстве "своего" государства, но не по причине отсутствия в своей истории традиции неродовой политической организации и не из-за некой прирожденной чуждости закону и праву. В конце концов чеченцы много десятилетий жили по советским законам, которые при всех их деформациях представляли собою европейские правовые нормы и ценности. Наконец, чеченцы в Чечне и за ее пределами приняли российские законы, занимаясь многими мирными делами, в том числе и честным бизнесом. Я не думаю, что успешные чеченские бизнесмены (Бажаев, Джабраилов, Сайдуллаев, Хаджиев и другие) и сотни других чеченских предпринимателей по всей России строили и строят свою деятельность на отторжении государства и права. Скорее их конкуренты, ксенофобы из органов власти и некоторые ученые пытаются создать им образ беспощадных служителей вольности и криминала.

Причины краха чеченской независимости и возникновения социального хаоса кроются не в этнографии и истории, а прежде всего в современных факторах. Во-первых, слишком много чеченцев оказались подвержены националистической идеологии, к которой добавилась романтика и логика вооруженной борьбы, а затем и "великой победы". Героическая мифология сослужила свою мобилизационную службу в период военных действий, но оказалась беспомощной во время послевоенной реконструкции и бесполезной для налаживания отношений с противоположной стороной конфликта.

Во-вторых, попытка как бы заново построить концепцию чеченской идентичности на основе ислама столкнулась с непреодолимыми препятствиями. Активизация в Чечне традиционного ислама суфийских братств происходила среди населения, которое по характеру советского наследия было в значительной мере атеистичным или по крайней мере плохо образованным в религиозном плане. Заключающий в себе общегуманистическое и миротворческое начала тарикатистский ислам не смог проявить себя в должной мере. Воинская мифология и враждующие вооруженные группы подмяли под себя слабый и разрозненный муфтият. Лидеры вооруженных групп взывали к исламу в целях обрести политическую легитимность и верховенство. Особый ущерб возвращению ислама в чеченское общество был нанесен исламским радикализмом, получившим название "ваххабизм". Ваххабизм, пытавшийся взять на себя роль "чистого" или "пуританского" ислама, был абсолютно чужд чеченскому обществу. Но его оказалось достаточно, чтобы внести сумятицу и еще одну линию раскола в разрушенное войной общество. Именно радикальный исламизм, а не только экономический хаос и изоляция не позволили установить в послевоенной Чечне какие-либо основы гражданского правления, законности и порядка.

Наконец, что немаловажно, "чеченская революция" стала революцией двойного отрицания, когда разрушение советской системы управления и идеологии ввергло общество в отторжение порядка и сложившихся основ жизни вообще и в нереализуемые проекты воссоздания воображаемого порядка на основе клановых структур или религии. Такого порядка скорее всего в Чечне никогда и не существовало, по меньшей мере в период ее пребывания в составе российского государства. Возможно, наиболее реалистичным сценарием было бы восстановление ситуации, существовавшей до 1991 г., но этот порядок рухнул и во всем остальном пространстве бывшего СССР. Здесь, в этом окружающем Чечню мире, также произошло двойное отрицание, но только с меньшими последствиями. Вернуться в этот мир стало уже невозможным и по причине его тотального осуждения внутренними и внешними силами. Ввергнутое в войну общество оказалось в драматической ситуации поиска формулы общественной жизни на основе выдуманных образов прошлого или же согласно предписанным внешними силами рецептам, чуждым для Чечни и ее жителей.

НГ-Сценарии. 2000. 10 декабря. № 11. С.9, 14.